Людочка

Очнулась на стареньком диване, куда дотащила ее сердобольная Гавриловна, сидящая рядом и утешавшая жиличку. Придя в себя, Людочка решила ехать к матери.

В деревне Вычуган “осталось два целых дома. В одном упрямо доживала свой век старуха Вычуганиха, в другом—мать Людочки с отчимом”. Вся деревня, задохнувшаяся в дикоросте, с едва натоптанной тропой, была в заколоченных окнах, пошатнувшихся скворечниках, дико разросшимися меж изб тополями, черемухами, осинами. В то лето, когда Людочка закончила школу, старая яблоня дала небывалый урожай красных наливных яблок. Вычуганиха стращала: “Ребятишки, не ешьте эти яблоки. Не к добру это!” “И однажды ночью живая ветка яблони, не выдержав тяжести плодов, обломилась. Голый, плоский ствол остался за расступившимися домами, словно крест с обломанной поперечиной на погосте. Памятник умирающей русской деревеньке. Еще одной. “Эдак вот,— пророчила Вычуганиха, —одинова середь России кол вобьют, и помянуть ее, нечистой силой изведенную, некому будет...” Жутко было бабам слушать Вычуганиху, они неумело молились, считая себя недостойными милости Божьей.

Людочкина мать тоже стала молиться, только на Бога и оставалась надежда. Людочка хихикнула на мать и схлопотала затрещину.

Вскоре умерла Вычуганиха. Отчим Людочки кликнул мужиков из леспромхоза, они свезли на тракторных санях старуху на погост, а помянуть не на что и нечем. Людочкина мать собрала кое-что на стол. Вспоминали, что Вычуганиха была последней из рода вычуган, основателей села.

Мать стирала на кухне, увидев дочь, стала вытирать о передник руки, приложила их к большому животу, сказала, что кот с утра “намывал гостей”, она еще удивлялась: “Откуда у нас им быть? А тут эвон что!” Оглядывая Людочку, мать сразу поняла—с дочерью случилась беда. “Ума большого не надо, чтобы смекнуть, какая беда с нею случилась. Но через эту... неизбежность все бабы должны пройти... Сколько их еще, бед-то, впереди...” Она узнала, дочь приехала на выходные. Обрадовалась, что подкопила к ее приезду сметану, отчим меду накачал. Мать сообщила, что вскоре переезжает с мужем в леспромхоз, только “как рожу...”. Смущаясь, что на исходе четвертого десятка решилась рожать, объяснила: “Сам ребенка хочет. Дом в поселке строит... а этот продадим. Но сам не возражает, если на тебя его перепишем...” Людочка отказалась: “Зачем он мне”. Мать обрадовалась, может, сотен пять дадут на шифер, на стекла.

Мать заплакала, глядя в окно: “Кому от этого разора польза?” Потом она пошла достирывать, а дочь послала доить корову и дров принести. “Сам” должен прийти с работы поздно, к его приходу успеют сварить похлебку. Тогда и выпьют с отчимом, но дочь ответила: “Я не научилась еще, мама, ни пить, ни стричь”. Мать успокоила, что стричь научится “когда-нито”. Не боги горшки обжигают.

Людочка задумалась об отчиме. Как он трудно, однако азартно врастал в хозяйство. С машинами, моторами, ружьем управлялся легко, зато на огороде долго не мог отличить один овощ от другого, сенокос воспринимал как баловство и праздник. Когда закончили метать стога, мать убежала готовить еду, а Людочка—на реку. Возвращаясь домой, она услышала за об-мыском “звериный рокот”. Людочка очень удивилась, увидев, как отчим—“мужик с бритой, седеющей со всех сторон головой, с глубокими бороздами на лице, весь в наколках, присадистый, длиннорукий, хлопая себя по животу, вдруг забегал вприпрыжку по отмели, и хриплый рев радости исторгался из сгоревшего или перержавленного нутра мало ей знакомого человека”,—Людочка начала догадываться, что у него не было детства. Дома она со смехом рассказывала матери, как отчим резвился в воде. “Да где ж ему было купанью-то обучиться? С малолетства в ссылках да в лагерях, под конвоем да охранским доглядом в казенной бане. У него жизнь-то ох-хо-хо...— Спохватившись, мать построжела и, словно кому-то доказывая, продолжала: — Но человек он порядочный, может, и добрый”.

С этого времени Людочка перестала бояться отчима, но ближе не стала. Отчим близко к себе никого не допускал.

Сейчас вдруг подумалось: побежать бы в леспромхоз, за семь верст, найти отчима, прислониться к нему и выплакаться на его грубой груди. Может, он ее и погладит по голове, пожалеет... Неожиданно для себя решила уехать с утреннейэлектричкой. Мать не удивилась: “Ну что ж... коли надо, дак...” Гавриловна не ждала быстрого возвращения жилички. Людочка объяснила, что родители переезжают, не до нее. Она увидела две веревочки, приделанные к мешку вместо лямок, и заплакала. Мать сказывала, что привязывала эти веревочки к люльке, совала ногу в петлю и зыбала ногой... Гавриловна испугалась, что Людочка плачет? “Маму жалко”. Старуха пригорюнилась, а ее и пожалеть некому, потом предупредила: Артемку-мыло забрали, лицо ему Людочка все расцарапала... примета. Ему велено помалкивать, шаче смерть. От Стрекача и старуху предупредили, что если жиличка что лишнее пикнет, ее гвоздями к столбу прибьют, а старухе избу спалят.

Гавриловна жаловалась, что у нее всех благ —угол на старости лет, она не ложет его лишиться. Людочка пообещала перебраться в общежитие. Гавриловна успокоила: бандюга этот долго не нагуляет, скоро сядет опять, “а я тебя и созову обратно”. Людочка вспомнила, как, живя в совхозе, простудилась, открылось воспаление легких, ее положили в районную больницу. Бесконечной, длинной ночью она увидела умирающего парня, узнала от санитарки его нехитрую историю. Вербованный из каких-то дальних мест, одинокий паренек простыл на лесосеке, на виске выскочил фурункул. Неопытная фельдшерица отругала его, что обращается по всяким пустякам, а через день она же сопровождала парня, впавшего в беспамятство, в районную больницу. В больнице вскрыли череп, но сделать ничего не смогли—гной начал делать свое разрушительное дело. Парень умирал, поэтому его вынесли в коридор. Людочка долго сидела и смотрела на мучающегося человека, потом приложила ладошку к его лицу. Парень постепенно успокоился, с усилием открыл глаза, попытался что-то сказать, но доносилось лишь “усу-усу... усу...”. Женским чутьем она угадала, он пытается поблагодарить ее. Людочка искренне пожалела парня, такого молодого, одинокого, наверное, и полюбить никого не успевшего, принесла табуретку, села рядом и взяла руку парня. Он с надеждой глядел на нее, что-то шептал. Людочка подумала, что он шепчет молитву, и стал помогать ему, потом устала и задремала. Она очнулась, увидела, что парень плачет, пожала его руку, но он не ответил на ее пожатие. Он постиг цену сострадания—“совершилось еще одно привычное предательство по отношению к умирающему”. Предают, “предают его живые! И не его боль, не его жизнь, им свое страдание дорого, и они хотят, чтоб скорее кончились его муки, для того, чтоб самим не мучиться”. Парень отнял у Людочки свою руку и отвернулся—- “он ждал от нее не слабого утешения, он жертвы от нее ждал, согласия быть с ним до конца, может, и умереть вместе с ним. Вот тогда свершилось бы чудо: вдвоем они сделались бы сильнее смерти, восстали бы к жизни, в нем появился бы могучий порыв”, открылся бы путь к воскресению. Но не было рядом человека, способного пожертвовать собой ради умирающего, а в одиночку он не одолел смерти.

Людочка бочком, как бы уличенная в нехорошем поступке, крадучись ушла к своей кровати. С тех пор не умолкало в ней чувство глубокой вины перед покойным парнем-лесорубом. Теперь сама в горе и заброшенности, она особо остро, совсем осязаемо ощутила всю отверженность умирающего человека. Ей предстояло до конца испить чашу одиночества, лукавого человеческого сочувствия—пространство вокруг все сужалось, как возле той койки за больничной облупленной печью, где лежал умирающий парень. Людочка застыдилась: “зачем она притворялась тогда, зачем? Ведь если бы и вправду была в ней готовность до конца остаться с умирающим, принять за него муку, как в старину, может, и в самом деле выявились бы в нем неведомые силы. Ну даже и не свершись чудо, не воскресни умирающий, все равно сознание того, что она способна... отдать ему всю себя, до последнего вздоха, сделало бы ее сильной, уверенной в себе, готовой на отпор злым силам”.  Теперь она поняла психологическое состояние узников-одиночек. Людочка опять вспомнила об отчиме: вот он небось из таких, из сильных? Да как, с какого места к нему подступиться-то? Людочка подумала, что в беде, в одиночестве все одинаковы, и нечего кого-то стыдить и презирать. В общежитии мест пока не было, и девушка продолжала жить у Гавриловны. Хозяйка учила жиличку “возвращаться в потемках” не через парк, чтобы “саранопалы” не знали, что она живет в поселке. Но Людочка родолжала ходить через парк, где ее однажды подловили парни, стращали Стрекачом, незаметно подталкивая к скамейке. Людочка поняла, что они хотят. Она в кармане носила бритву, желая отрезать “достоинство Стрекача под самый корень”. О страшной этой мести додумалась не сама, а услышала однажды о подобном поступке женщины в парикмахерской. Парням Людочка сказала, жаль, что нет Стрекача, “такой видный кавалер”. Она развязно заявила: отвалите, мальчики, пойду переоденусь в поношенное, не богачка. Парни отпустили ее с тем, чтобы поскорее вернулась, предупредили, чтобы не смела “шутить”. Дома Людочка переоделась в старенькое платье, подпоясалась той самой веревочкой от своей люльки, сняла туфли, взяла лист бумаги, но не нашла ни ручки, ни карандаша и выскочила на улицу. По пути в парк прочитала объявление о наборе юношей и девушек в лесную промышленность. Промелькнула спасительная мысль: “Может, уехать?” “Да тут же другая мысль перебила первую: там, в лесу-то, стрекач на стрекаче и все с усами”. В парке она отыскала давно запримеченный тополь с корявым суком над тропинкой, захлестнула на него веревочку, сноровисто увязала петельку, пусть и тихоня, но по-деревенски она умела многое. Людочка забралась на обломыш тополя, надела петлю на шею. Она мысленно простилась с родными и близкими, попросила прощения у Бога. Как все замкнутые люди, была довольно решительной. “И тут, с петлей на шее, она тоже, как в детстве, зажала лицо ладонями и, оттолкнувшись ступнями, будто с высокого берега бросилась в омут. Безбрежный и бездонный”. Она успела почувствовать, как сердце в груди разбухает, кажется, разломает ребра и вырвется из груди. Сердце быстро устало, ослабело, и тут же всякая боль и муки оставили Людочку... Парни, ожидающие ее в парке, стали уже ругать девушку, обманувшую их. Одного послали в разведку. Он крикнул приятелям: "Когти рвем! Ко-огти! Она..."—Разведчик мчался прыжками от тополей, от света”. Позже, сидя в привокзальном ресторане, он с нервным хохотком рассказывал, что видел дрожащее и дергающееся тело Людочки. Парни решили предупредить Стрекача и куда-то уехать, пока их не “забарабали”. Хоронили Людочку не в родной брошенной деревне, а на городском кладбище. Мать временами забывалась и голосила. Дома Гавриловна разрыдалась: за дочку считала Людочку, а та что над собой сделала? Отчим выпил стакан водки и вышел на крыльцо покурить. Он пошел в парк и застал на месте всю компанию во главе со Стрекачом. Бандит спросил подошедшего мужика, что ему надо. “Поглядеть вот на тебя пришел”,—ответил отчим. Он рванул с шеи Стрекача крест и бросил его в кусты. “Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!” Стрекач пробовал пригрозить мужику ножом. Отчим усмехнулся и неуловимо-молниеносным движением перехватил руку Стрекача, вырвал ее из кармана вместе с куском материи. Не дав бандиту опомниться, сгреб ворот рубашки вместе с фраком, поволок Стрекача за шиворот через кусты, швырнул в канаву, в ответ раздался душераздирающий вопль. Вытирая руки о штаны, отчим вышел на дорожку, шпана заступила ему дорогу. Он уперся в них взглядом. “Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, давно уже ни перед кем, даже перед самым грязным конвоем на колени не становился”. Шпана разбежалась: кто из парка, кто тащил полусварившегося Стрекача из канавы, кто-то за “скорой” и сообщить полуспившейся матери Стрекача об участи, постигшей ее сыночка, бурный путь которого от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся и вдруг увидел на сучке обрывок веревки. “Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился”. Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим тихо молвил: “Что же ты не обломился, когда надо?” Он искрошил его в куски, разбросав в стороны, поспешил к дому Гавриловны. Придя домой и выпив водки, засобирался в леспромхоз. На почтительном расстоянии за ним спешила и не поспевала жена. Он взял у нее пожитки Людочки, помог забраться по высоким ступенькам в вагон электрички и нашел свободное место. Мать Людочки сначала шептала, а потом в голос просила Бога помочь родить и сохранить хотя бы это дитя полноценным. Просила за Людочку, которую не сберегла. Потом “несмело положила голову ему на плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем ее к боку прижал, пригрел”. У местного УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артем-ку-мыло. Со строгим предупреждением он был отпущен домой. С перепугу Артемка поступил в училище связи, в филиал, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода; с испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в поселке, через четыре месяца после свадьбы народилось кучерявое дите, улыбчивое и веселое. Дед смеялся, что “этот малый с плоской головой, потому что на свет Божий его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого концана столб влазить—не сообразит”. На четвертой полосе местной газеты в конце квартала появилась заметка о состоянии морали в городе, но “Людочка и Стрекач в этот отчет не угодили. Начальнику УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц... сдуру наложивших на себя руки”.



Новости